“Я люблю русский народ, я люблю Россию, это и моя родина. Мы хотим освободить всю Европу и в том числе Россию от власти кучки интернационалистов-коммунистов, от тлетворного, разлагающего влияния иудейской коммунистической идеологии. Вы, русские интеллигенты, должны помочь нам в этом. Вся русская эмигрантская общественность уже присоединилась к нам”.

“На рассвете следующего дня меня разбудил дежурным по части и передал мне копию приказа из дивизии. В приказе указывалось, что мне надлежит прибыть в село Скепня-Луговая с двумя грузовиками к двенадцати тридцати, чтобы получить боевое инженерное оборудование для полка. Скепня-Луговая была расположена в двадцати километрах южнее Четверни, почти на самом берегу Днепра.
Со стороны реки была слышна довольно интенсивная стрельба, и я решил, для уменьшения риска, поехать кружным путем, через другое село, Скепня-Лесовая, находящееся в лесу, в десяти километрах от Скепни-Луговой. Но майор Титов запретил мне ехать этим путем.
“Глупости, чего вы паникуете? Там в Луговой штаб 215-ой дивизии, к которой мы теперь принадлежим, и если штаб там, то и ехать туда безопасно! Не тратьте даром примени и горючего, поезжайте напрямик, через Четверню”.
Взяв с собой Борисова, Шматко и еще двух младших командиров, я выехал после восьми часов. Четверня вытянулась вдоль лугов километра на два, одной улицей, и когда мы начали спускаться из лесу, где находился наш полк, вниз, через поля спелого жита, к селу, стало ясно, что в лугах или на берегу Днепра идет бой. Около сельсовета я остановился и решил узнать обстановку, что происходит.

На опушке леса оказалась пехотная часть, и довольно большая, не меньше роты, а то и больше. Подошел капитан и осведомился, кто мы, куда и зачем едем. Я показал ему копию приказа.
На мой вопрос, можно ли проехать в Скепню-Луговую, он очень спокойно и уверенно ответил: “Теперь можно. Это через Днепр прорвался их шальной отряд, всех перебили, а в Скепне штаб нашей 215-ой. Там теперь крепко”.
Подошла еще одна машина, легковая, с пятью молодыми лейтенантами. Они направлялись в Гомель, в штаб 21-ой армии, и попросили разрешения присоединиться к нашей “колонне”.
“Там около Четверни попали под такой огонь, что еле ноги унесли. Где немцы сейчас?” – спросил один из них. “На этой стороне Днепра их нету! Только трупы валяются на лугах,” – сказал капитан.
Только около опушки были видны красноармейцы, дальше в лесу было совершенно безлюдно и тихо. Когда мы выезжали из лесу, легковая машина с лейтенантами обогнала нас и быстро стала уходить вперед по дороге.
Вдруг она перекинулась несколько раз, окуталась облаком пыли и дыма и взорвалась. Наш шофер закричал, выпустил руль из рук и упал головой вперед.
Машина заскользила по дороге, скатилась в кювет и уперлась в кучу щебня. Стекла кабины разлетелись вдребезги, сзади, в кузове раздался взрыв. Мы попали под прямой обстрел. Я выскочил из кабины и упал на вытянутые руки в канаву.
Оглушенный взрывом и падением, испытывая сильную боль в руке и ноге, совершенно инстинктивно, я старался расстегнуть кобуру и вытащить мой тульский пистолет с единой мыслью в голове: “Немцы! Немцы! прямо на них налетели” Вытащить оружие я не успел.
Несколько солдат навалились на меня и, схватив за руки, выволокли на дорогу. По обе стороны дороги, широкой дугой, через поля шла негустая цепь немцев. Надо мной стоят молодой немецкий офицер и с улыбкой рассматривал меня, лежащего в пыли, на дороге, у его ног.

Существует, конечно, огромная разница между ощущениями человека, попавшего в плен в большой массе, когда сотни и тысячи солдат, оказавшихся в безвыходном положении, бросают оружие и поднимают руки, и ощущениями одною человека, внезапно оказавшегося лицом к лицу с группой врагов, направивших на него дула своих автоматов. Один неверный шаг, жест или малейшая ошибка – и вместо живого пленного на земле будет валяться труп с простреленной головой…
Солдаты сняли с меня портупею с оружием и планшетку; потом выпотрошили все вещи из карманов. Офицер что-то спрашивал, но мои познания в немецком языке были более чем ограничены, и я только твердил: “Дойче нихт ферштеен… нихт шпрехен”.
Разбирая мои вещи, офицер покачивал головой и улыбаясь положил в мою фуражку портсигар, зажигалку, гребешок и носовой платок, остальное ссыпал в брезентовую солдатскую сумку. Фуражку отдал мне, а сумку солдату, потом взял мою планшетку и показал мне ее. Планшетка была прострелена пулей.
Только в этот момент я сообразил, что я ранен, и что сильная боль в ноге – не от удара при падении, а боль раны. Нога совсем онемела, в сапоге было мокро и тепло. Офицер что-то говорил, солдаты смеялись, а я вдруг почувствовал дурноту и лег прямо в дорожную пыль.
Офицер отдал команду и пошел за удаляющейся цепью, а за ним пошли и солдаты. Мне показалось, что они бросили меня на дороге. Один из солдат вдруг резко повернулся ко мне и направил на меня свой автомат, я рванулся в сторону и от резкой боли в ноге, а может от испуга, потерял сознание…
Очевидно, это было только одно мгновение, очнувшись, я увидал, что уходящие солдаты смеются, и тот, что направил на меня свое оружие, прощально помахал мне рукой. Со мной осталось двое солдат, они тоже смеялись и что-то старались сказать мне, но я продолжал лежать и ничего не понимал.
Немец нагнулся ко мне и, взяв меня за руку, ловким движением перекинул мое тело к себе на спину и пошел по обочине дороги. Когда солдаты проходили мимо еще тлеющей и дымящейся машины, я увидал обгорелые трупы лейтенантов.

Принесли меня на полевой санитарный пункт. Сделали укол в бедро и вытащили пулю. От острой боли я потерял сознание. Потом, смазав рану желтой вонючей мазью, ногу забинтовали.
Из слов моих “операторов” и по их улыбкам и жестам я понял, что рана пустяковая. И действительно, через несколько минут боль стала утихать и вернулась чувствительность во всей ноге.
Но это оказалось не все. Меня посадили и стали снимать с меня гимнастерку. Когда я сел, то почувствовал что-то твердое, и тогда вспомнил! В заднем кармане брюк у меня лежал тот маленький никелированный браунинг, который сержант Сестричка вынул из кармана убитого и преподнес мне как трофей.
Солдаты, обыскивавшие меня на передовой, были недостаточно внимательны. Я решил, что утаивать при себе это оружие нет никакого смысла, все равно найдут, и тогда хуже будет, а как оружие, пистолет такого калибра не имел никакого значения. Я вынул никелированную игрушку из кармана…
Эффект получился неожиданный, комичный и чуть не стоил мне жизни. Все трое в белых халатах, смешно расставив ноги и руки, задом отскочили от меня, один из них, тот, что вынимал пулю, что-то хрипло закричал. Я увидал двух солдат, бегущих ко мне с автоматами… одно мгновенье – и я был бы убит!
В ужасе я отбросил в сторону браунинг и тоже с хрипом завопил: “Я фергесен… их фергессн… понимаете? Просто фергесен!” Немцы стали оглушительно хохотать, все успокоилось, и немцы, похлопывая меня по плечу, продолжали со смехом переговариваться между собой.
На спине у меня тоже оказалась небольшая ранка, от осколка ручной гранаты, брошенной в кузов моего ЗИСа и убившей обоих младших командиров, находившихся там.

Снова и снова я возвращался к мысли о том, что произошло. Пять недель я “провоевал”, и вот ранен и в плену. Все это бегство через Белоруссию, строительство никому не нужных полевых укреплений, защита Жлобина, командование батальоном “лопатников”, в последнюю минуту превращенных, как и я сам, в бойцов передовой линии, все это ни к чему не привело… я один, ранен и в плену!
Мои мысли были прерваны появлением двух немецких офицеров, подъехавших на маленьком автомобиле. Выяснив, что я ничего не понимаю по-немецки, они привели молодого ефрейтора, говорящего на крутой смеси польского, сербского и украинского языков. Кое-как договорились.
Мне сообщили, что, по приказу, все советские командиры в чине майора и выше, то есть так называемый “старший комсостав”, попавшие в плен на этом участке, должны быть допрошены в штабе дивизии, поэтому меня при первой возможности должны доставить в этот штаб, а до этого момента я буду сидеть здесь, на этой койке, под брезентовым навесом.
Только после пяти часов дня подъехала большая, штабного типа автомашина и меня повезли в штаб дивизии. Штаб располагался в нескольких огромных размеров автоприцепах, устроенный, как дома на колесах, стоящие на окраине маленького поселка.
Минут через десять из “дома” вышел высокий седоватый офицер с погонами подполковника. Обменявшись несколькими словами с унтером, он подошел ко мне. – “Здравствуйте, майор”, – сказал он по-русски и протянул мне руку. Он сел против меня за стол и коротко объяснил мне, почему я здесь и что он хочет от меня.
Сперва он хотел поговорить на разные темы и задать ряд неофициальных вопросов, интересующих германское командование вообще и его лично в частности, а потом провести формальный допрос с заполнением соответствующих документов.
Звали подполковника Карл Генрихович Брутнер. Перед началом “неофициальной части” пришел солдат и принес завтрак подполковнику и мне. Такого завтрака я не имел с начала войны!

Сперва Брутнер, очевидно для того, чтобы вызвать мое доверие, рассказал о себе: он родился и вырос в России и окончил гимназию в Москве, где его отец был многие годы представителем какой-то немецкой фирмы.
Вся семья Брутнеров вернулась в Германию незадолго до начала войны 1914 года. Он преподавал в университете историю, занимался славянами вообще и Россией в частности.
По его словам, он был откомандирован на этот участок фронта с задачей собрать возможно более широкий материал о современном состоянии Советского Союза, главным образом, в области настроений населения, солдат и командиров Красной армии, их отношения к правительству, их политических взглядов, психологии и т. д.
Потом он начал расспрашивать меня о том, кто я, чем занимался и каковы мои политические убеждения. Со стороны картина была, конечно, очень странная.
За одним столом сидели и завтракали два человека: немецкий подполковник, чистый, отутюженный, хорошо выбритый и пахнущий одеколоном, и советский майор в разорванной и испачканной кровью гимнастерке, немецких солдатских штанах, небритый, грязный и усталый.
На вопросы подполковника я отвечал скупо, осторожно, не понимая толком, к чему ведет весь этот странный разговор и что от меня этот немецкий профессор в военной форме хочет. Но профессор этим не смущался и время от времени, между вопросами, произносил целые речи, видимо, сам увлекаясь своими словами…

“Нам нужна информация, сведения, знание и понимание обстановки, условий, в которых вы жили. Понимание мыслей и настроений массы простых людей, военных, интеллигенции, ученых, всей вашей страны, которая очень скоро перейдет под наш контроль, и мы будем ответственны за полную перестройку всего вашего общества, государственного строя и всей жизни миллионов, населяющих бывший Советский Союз”.
Когда я заметил, что, пожалуй, рановато говорить “бывший” о Советском Союзе, простирающемся до Тихого океана, сидя на правом берегу Днепра, Брутнер возразил: “Нет, не рано. Для вас лично война уже кончилась! Теперь, в спокойном и безопасном месте, вы будете ждать ее общего конца, а потом, через три-четыре месяца, максимум, через полгода, вернетесь к своей семье, к своему делу.
Вся информация, которую мы сейчас собираем, нам нужна не для военных операций, не для обеспечения победы, мы уже победили, а для послевоенного периода!” – он говорил, говорил, а я хотел спать!
Солдат принес сумку с моими вещами, отобранными у меня вчера в момент пленения. Брутнер внимательно пересмотрел все, включая документы и книжечку с записями, которые я систематически вел для себя, начиная с первых дней моей “военной карьеры”, и письмо к жене, которое я не успел отправить.

“Все эти вещи вы получите по прибытии в лагерь, пока мы их задержим, – сказал он, складывая все обратно в сумку. – Вы должны понять то, что я говорю. Мы, немцы, не враги русскому или любому другому народу в Советском Союзе. Я люблю русский народ, я люблю Россию, это и моя родина.
Мы хотим освободить всю Европу и в том числе Россию от власти кучки интернационалистов-коммунистов, от тлетворного, разлагающего влияния иудейской коммунистической идеологии. Вы, русские интеллигенты, должны помочь нам в этом. Вся русская эмигрантская общественность уже присоединилась к нам”.
Наконец профессор-подполковник начал формальный допрос. Брутнер задавал вопросы, ответы мои переводил на немецкий, а унтер отстукивал их на машинке на специальном бланке. Имя, фамилия, год рождения, место рождения, национальность, вероисповедание, образование, специальность, вопросов 35 или больше. С трудом осмысливая вопросы, я кое-как отвечал на них. Брутнер, по-видимому, потерял всякий интерес ко мне.
Как только мой ответ на последний вопрос был напечатан, он поднялся и, уже не подавая мне руки, сухо сказал: “На этом мы закончим, сожалею, что вы либо не поняли то, что я говорил вам, либо не захотели понять. Советую вам в лагере ближе познакомиться с идеями национал-социализма. Для всей вашей будущей жизни это будет очень важно. Прощайте.”

На этом кончилось мое “привилегированное” положение “старшего командира Красной армии” и я попал в общий поток “людей вне закона”. Много раз потом я старался понять, почему профессор-подполковник Брутнер так исказил всю картину.
Был ли он сам абсолютно не информирован о том, что нам, советским военнопленным, готовило немецкое командование, или это была преднамеренная ложь? “Спокойное и безопасное место” оказалось и очень неспокойным, и небезопасным, а для значительного большинства военнослужащих советской армии стало могилой.
Мормаль, большое село в районе Бобруйска. В большой колхозный сарай на краю села собирали пленных одиночек. Когда я туда попал, в сарае уже было свыше трехсот человек. Здесь я встретил тех двух командиров, что ехали вчера со мной в Скепню на втором ЗИСе. Шофер был убит, но старший лейтенант Борисов и лейтенант Шматко успели выскочить и скрыться в лесу. Через час они оба попали в плен. Борисов без единой царапины, а Шматко с простреленной левой рукой.
Сарай охранялся небольшим отрядом финнов или прибалтов. Некоторые знали русский язык. Эти финны в немецкой форме остро ненавидели Россию, советскую власть и все, что так или иначе было связано с Россией. Проявляли они свою ненависть руганью, беспощадными побоями при любой возможности и часто просто издевательствами над пленными.
Человек пятьдесят в сарае было легко раненых, как я или Шматко, но никакой медицинской помощи не существовало. Если снаружи зверствовали финны, то внутри сарая положение тоже было очень тяжелое.

Состав пленных был чрезвычайно пестрым: красноармейцы разных частей, одиночки, командиры разных рангов, от младшего лейтенанта до полковника, несколько человек в штатской одежде и, что самое главное, довольно большое количество “зеленых дезертиров”.
“Зеленые” вели себя нагло, агрессивно, терроризируя остальное население сарая, часто отбирая у более робких еду, сапоги, табак или личные вещи, например, часы или кольца. В сарае все время ругались между собой и часто даже дрались.
К концу первого дня пленные разделились на две явно антагонистические группы: часть рядовых и все “зеленые” с одной стороны, возглавляемые каким-то типом но прозвищу Цыган, и остальные пленные, негласным лидером которых сделался молодой капитан-артиллерист Батраков, с другой.
Если шум в сарае доходил до такой степени, что финны его слышали, то они врывались и избивали палками и прикладами тех, кто был поближе к дверям. Атмосфера накалялась час за часом. На третьи сутки нашего сиденья в сарае стали раздаваться предложения самого радикального порядка:
“Что сидеть здесь и подыхать с голода? Финнов-то каких-нибудь два десятка человек! Вот выведут следующий раз на шамовку, всем сразу броситься на них! Ну, постреляют десяток-другой, а остальные уйдут с ихними же автоматами!”
Возможно, что такой “революцией” дело могло бы и кончиться, но на рассвете, после третьей ночи, все были разбужены грохотом тяжелых автомашин, громкими криками на немецком языке и словами команды. Ворота сарая широко открылись. От самого выхода до больших, крытых брезентом серых грузовиков, стоящих на дороге, в две почти сплошных линии стояли немецкие солдаты с винтовками на изготовку.

После почти трех часов пути нас выгрузили во дворе городской тюрьмы в Бобруйске. Нас прежде всего разделили на две группы: рядовые и командиры, начиная с младшего лейтенанта.
Красноармейцев под конвоем куда-то увели за ворота, а нам, командирам, приказали построиться в две шеренги. Всего нас было 56 человек, в том числе один полковник и один подполковник.
Питание было два раза в день, утром и в 4 часа дня. Паек для красноармейцев был значительно хуже, за те три дня, что мы пробыли в Бобруйске, немцы дважды устраивали отвратительное зрелище: туда где содержались рядовые, загоняли старую костлявую клячу и предлагали ее в качестве мяса заключенным.
Солдаты толпой бросались на лошадь, убивали ее палками и камнями, руками буквально разрывали на части и варили себе на кострах еду. Один угол тюремного двора близко подходил к территории, занятой солдатами, и некоторые “господа офицеры”, любители сильных ощущений, собирались здесь наблюдать охоту.
Постепенно выяснялась общая картина размеров немецкой победы: немцы у Киева, в их руках вся Прибалтика, немцы подходят к Ленинграду, к Одессе, их танковые дивизии с невероятной скоростью продвигаются к Москве.
Эти сведения сообщались главным образом некоторыми командирами, настроенными крайне антисоветски, ругающими советскую власть, коммунистов, партию и самого “отца народов” Сталина. Они задавали тон.
В течение этих нескольких дней некоторые командиры Красной армии, попавших в плен, вдруг превратилась в ярых врагов своей страны, где они родились, и правительства, которому они давали присягу на верность и обещались защищать свою “социалистическую родину” до последней капли крови до последнего вздоха.
За обращение “товарищ командир” давали по физиономии, если не избивали более серьезно. “Господин офицер” – стало обязательным в разговорах.
На третий день по спискам, во время утренней проверки на дворе тюрьмы было вызвано почти двести человек. Их окружил конвой, и всю группу вывели с территории тюрьмы. Выяснилось, что это были евреи и политработники.” – из воспоминаний инженер-майора 162-й стр.дивизии П.Палия. (затем стал майором РОА)

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *