Воспоминания полковника МГБ И.А. Чернова о “деле Абакумова”.
“Арест Абакумова был для меня точно гром среди ясного неба. За что, почему? – об этом нам, аппаратным работникам, ни слова не сказали. И спросить не у кого – обстановка не располагает. Меня сразу же отстранили от должности Секретариата и временно зачислили в резерв.
Положение, сами понимаете, поганое. Как-то раз прихожу за зарплатой в Управление кадров, а там говорят: “Езжай, Иван Александрович, в Казахстан, будешь начальником управления лагерей в Караганде”.
Надо было соглашаться, а я отказался – хотелось на Север, чтобы забронировать московскую квартиру. Жалко было ее терять: только-только обжил, она первая была в моей жизни, раньше ютился в коммуналке.
Жду назначения, а меня вызывают на Пушкинскую, в Прокуратуру Союза, и арестовывают. Привезли в “Матросскую тишину” и в тот же вечер повели на допрос. Как услышал, что обвиняют во вражеской деятельности, так чуть не раздавил в ладони граненый стакан с водой. Это я враг?!
Полковник ГБ И.А. Чернов.
Девять дней ничего не ел – нет, голодовку не объявлял, просто кусок в горло не лез. Сижу как истукан, и в растерянности думаю – какой же я враг, что же такого совершил против рабоче-крестьянской власти?
Происхождения я самого что ни на есть пролетарского, в органах с 1932 года, после школы НКВД был на оперативной работе. В 1936 году проводил операцию в Китае – нужно было через Монголию доставлять оружие для воинских частей Мао Цзэ-Дуна в Яньани.
А потом японцы напали на Китай, Чан Кай-Ши обратился к нам за помощью, Мао сблизился с Гоминданом, и наша работа утратила смысл. Тогда Берзин возбудил ходатайство перед Ежовым о моем переводе в Разведупр РККА – так я попал туда. Перед войной был помощником начальника Отдела специальных операций в Генштабе, по-прежнему занимался там Китаем, а в сентябре 1941 года подал рапорт о направлении в действующую армию.
Не прошло и полгода, как меня сделали начальником отделения, а в апреле 1943 года, вскоре после создания ГУКР “Смерш”, – назначили начальником Секретариата.
Кончилась война, Абакумова назначили министром госбезопасности вместо Меркулова, а я остался в ГУКР “Смерш”. Прошло месяцев семь, точно не помню, я тогда в отпуск собирался, путевку получил в Кисловодск, и вдруг – вызов к Абакумову.
Являюсь, а он мне говорит: “Выходи на работу начальником Секретариата МГБ”. Приступил к работе, а там – опять Броверман варит свою “кухню”, готовит докладные записки Сталину.
Полковник ГБ Я.М. Броверман.
Допрашивали меня вежливо, без хамства и мордобоя. Военные прокуроры – народ образованный, церемонный, с ними чувствуешь себя человеком. Да и вопросы ставили понятные: что я знаю про Абакумова, какие у него привычки, с кем он при мне разговаривал по телефону, о чем велись эти разговоры, присваивал ли он трофейное имущество и так далее.
Что характерно – записывали они в протокол только то, что я говорил, и с готовностью исправляли текст, если я был с чем-то не согласен. Потом задавали вопросы круче: принимал ли я участие в корректировке протоколов допросов арестованных, в чем это заключалось, были ли случаи нецелевого использования денежных средств, предназначенных на оперативные нужды, что докладывал мне Броверман про свою “кухню”, почему я не пересылал по адресу письма, написанные заключенными Внутренней и Лефортовской тюрем МГБ?
В феврале 1952 года меня перевели на Лубянку, а через несколько дней – в Лефортово, где на смену военным прокурорам пришли следователи МГБ. Там допрашивали каждую ночь, чтобы лишить сна и сломать психику, а когда это не подействовало – надели наручники.
Как-то раз привели меня к Рюмину. Раньше я его не знал, видел мельком, а разговаривать не приходилось. “Вы, Чернов, неглупый человек, – заявил он. – Должны понять, что ваша участь предрешена. Выкладывайте все, что знаете. Вам так и так некуда деться. Не будете давать показания – вынесут вас ногами вперед. Мелкие факты нам не нужны – говорите о том, как Абакумов готовился захватить власть?” А дальше пошли в ход угрозы, матерщина и зуботычины.
Что со мной вытворяли – и сейчас вспомнить тяжко, хотя столько воды утекло. Коняхин – тот самый, что прежде был замзавом адмотдела ЦК ВКП (б), а теперь занял место Комарова, – пристал как с ножом к горлу: “Говори, как Абакумов наметил распределить министерские портфели?” – “Да вы что, – отвечаю, – какие портфели?!” – “Ах так, – процедил Коняхин. – Отправим тебя в 65-й кабинет, там заговоришь!”
Тогда я не ведал, что находилось в 65-м кабинете. Стою, жду, руки за спиной, в наручниках, отекли неимоверно, а он смотрит на меня, как кот на мышь, глаза блестят – и зовет конвой. Повели – сзади два надзирателя, офицер рядом, держит меня за локоть, а у него самого, чувствую, рука дрожит.
Довели до двери с цифрой “65”, втолкнули туда, а там – Миронов, начальник Внутренней тюрьмы, и с ним трое “исполнителей”. “Будешь давать показания, сволочь?!” – крикнул Миронов и, не дожидаясь ответа, подал знак тем троим. Они взялись за резиновые палки и скопом принялись меня обрабатывать. Сколько длилось истязание, не помню, ум за разум зашел, а кончилось выпадением прямой кишки…
Следователь Соколов поражался: “Как же это ты, Чернов, не сломался? Все ломаются, а ты держишься. Похоже, днем незаметно кемаришь? Придется выставить у твоей камеры специальный пост, чтобы надзиратель не спускал с тебя глаз”.
Но не выставил – либо позабыл об угрозе, либо меня пожалел. Их ведь до конца не поймешь: то матерятся и, ощерившись, лезут с кулаками, то покурить дают. Зажгут сигарету и сунут мне в зубы – в наручниках я беспомощный как младенец, почесаться и то не в состоянии.
Крепко наседали они, требуя разоблачить заговор Абакумова, а потом круто сменили тактику – решили сперва меня замарать с головы до ног, чтобы не на что было надеяться. Признавайся, говорят, что составлял фальсифицированные письма “авиаторов” к Вождю народов!
Я – ни в какую, не было этого и все, хоть режьте на куски. Тогда они устроили очную ставку с Броверманом, который пробубнил, будто это моя работа. “Что ты плетешь? – в сердцах крикнул я Броверману. – Счеты со мной сводишь за старое? Разве я виноват, что тебя понизили?”
Броверман молчит, глаза отводит, а меня трясет. “Давно тебя бьют? – спрашиваю у него. “Третий месяц”, – выдавил он из себя. “Вы чего творите? – обращаюсь я к следователям. – Дубинками заставляете на оговаривать друг дружку?!”. А им – хоть бы что, составили протокол и моих слов туда не вписали.
Откуда мне было знать, что Рюмину недоставало для заговора евреев в генеральских и полковничьих погонах, а на безрыбье и рак рыба: я-то русский, зато жена у меня еврейка!
Сколько-то дней я держался, а потом… Был у них отработанный садистский прием – перевернут тебя на спину, снимут брюки, раздвинут ноги и давай хлестать сыромятной плетью. Боль невыразимая, особенно если бьют с оттяжкой. После такой пытки я графин воды выпивал, жажда была – все внутри полыхало. Тут подпишешь даже то, что придушил собственную маму годика за три до своего же рождения…
Два года пробыть в одиночке – муторно, видишь одних следователей да надзирателей, с ними лишним словом не перекинешься. Как-то попросил, чтобы перевели в общую камеру, и ко мне подсадили Льва Шейнина.
Скуповатый он, Лева, как что получит из тюремного ларька на выписку – нипочем не поделится, а так ничего, байки разные рассказывал, советовался со мной. “Знаешь, – говорит, – я юрист не из последних, как-никак государственный советник юстиции 2 класса, по-вашему генерал-лейтенант, а в своем деле ни хрена понять не могу!”.
От него я и узнал, что Берию посадили. Шейнину, понятно, этого не сказали, но Лева башковитый – по характеру записей в протоколе допроса сам обо всем догадался и тут же написал письмо Хрущеву, они друг с дружкой давно знакомы.
Главное, был случай, когда Лева ему добро сделал: входил в комиссию, которая по заданию Политбюро что-то проверяла на Украине, и составил справку в пользу Хрущева. И Руденко ходил у него в дружках, тоже, видно, замолвил словечко – в общем, Леву вскоре выпустили.
Прошел 1953 год, наступил 1954-й, а в нашем деле ничего не проясняется, сплошной туман. За лето я окреп, занялся физподготовкой, ежедневно ходил по двадцать тысяч шагов по камере, ждал, что дальше будет. Объявили мне, что суд состоится в Ленинграде, только в декабре, перед отправкой.
Судили нас в окружном Доме офицеров. Со своим адвокатом я до этого не встречался, познакомились прямо на судебном заседании. Зачем он был нужен, я и по сей день не уяснил. Мы с ним ни о чем не говорили, только разок я шепотом спросил: “Суд идет, а обо мне ни слова – не допрашивают и почти не упоминают?”. А он в ответ: “Очень хорошо. Сидите и помалкивайте”.
Как подошла моя очередь говорить на процессе, я отказался от показаний, выбитых из меня на предварительном следствии, и твердо заявил, что “обобщенные” протоколы “авиаторов” не корректировал – такую работу поручали только мастерам этого дела. “Кого вы считаете мастерами?” – спросил Руденко, поддерживавший обвинение. “Обер-мастером был Шварцман, а мастером – Броверман”, – без запинки сообщил я.
На суде Броверман изобличал всех, в особенности меня, а Абакумов держался с большим достоинством. Про других не скажу, не помню, не до того мне было – ждал как все обернется. А когда Руденко потребовал для меня двадцать пять лет тюремного заключения – вот тут я и понял, с какими благодетелями имею дело.
В последнем слове я отрицал вину перед советской властью, и дали мне пятнадцать лет, но не тюрьмы, а лагерей. Броверман хватанул четвертак, а остальные – расстрел. У Абакумова, помню, ни одна жилка в лице не дрогнула, будто не про него речь.
Полковник ГБ Л.Л. Шварцман.
А дальше пошли этапы и лагеря – Петропавловск, Караганда, Тайшет, солнечная Мордовия, Дубровлаг – туда в конце концов стянули всех политзаключенных. Повсюду лагерное начальство расспрашивало меня, как все было, – им ведь интересно, а из газет, само собой, ни черта не поймешь.
То ли кто-то из них проболтался, то ли иначе обо мне разнюхали, но бендеровцы передали меня “по эстафете” и не раз покушались на мою жизнь – сбрасывали кирпичи с крыш. Чекистам в лагерях трудно выжить, все против нас.
Меня “перевоспитывали” в лагерях, а моих близких – на воле. Выдали им волчьи паспорта, с которыми не брали даже на самую грязную работу, гоняли с места на место, измывались по-всякому. От горя и лишений скончалась моя мать, жена и старший сын…
Слал я жалобы, много жалоб, но при Хрущеве им не давали ходу. Это потом, уже при Брежневе, прокурор Руденко смилостивился и внес протест, признав, что я, Чернов, не изменник родины, а только вредитель и участник контрреволюционного заговора. Так вот и получилось, что ни за что ни про что просидел я за колючей проволокой вместо пятнадцати лет лишь четырнадцать с половиной.”